Raisa D. (Naiwen) (naiwen) wrote,
Raisa D. (Naiwen)
naiwen

Category:

Смертник, вырвавшийся из ада смерти, стал врачом, спасающим жизни...



"... Тогда я был посыльным в больнице, и такова была моя работа: стоять у ворот на Умшлагплац и выводить из очереди больных. Наши люди определяли, кого надо было спасти, а я их, как больных, и выводил.

Я был беспощаден. Одна женщина умоляла меня вывести ее четырнадцатилетнюю дочь, но я мог взять только одного человека, поэтому я вывел Зосю, она была нашей лучшей связной. Я ее выводил четыре раза, и каждый раз ее хватали снова.

Как-то гнали передо мной людей, у которых не было "номерков жизни". Немцы раздавали такие номерки, и тем, у кого они были, обещали спасение. У всех в гетто была одна-единственная цель - получить номерок. Потом, правда, хватали и тех, с номерками...

Затем объявили, что право на жизнь получают работники фабрик, там понадобились швейные машины, и всем казалось, что швейные машины спасут им жизнь. За машины платили любые деньги. Но скоро пришли и за теми, с машинами.

Наконец объявили, что дают хлеб. Всем, кто согласится на работу, по три кило хлеба и мармелад.

Послушай, детка. Знаешь ли ты, чем был хлеб тогда в гетто? Если нет, то ты никогда не поймешь, почему тысячи людей пришли добровольно, чтобы с хлебом ехать в Треблинку. Никто так этого и не понял.

Хлеб раздавали здесь, вот на этом месте. Продолговатые, румяные буханки ситного хлеба.

И знаешь что?

Люди шли организованно, по четыре человека в колонне, сначала за хлебом, а потом в вагоны. Желающих было столько, что приходилось стоять в очереди; теперь приходилось отправлять по два транспорта в день - и все равно места не хватало.

Разумеется, мы знали.

В сорок втором году мы послали нашего человека, Зигмунта, узнать, что происходит с транспортами. Он поехал с железнодорожниками с Гданьского вокзала. В Соколове ему сказали, что там пути раздваиваются - одна дорога идет в Треблинку, и каждый день туда направляется поезд, заполненный людьми, а возвращается пустой. И что продовольствие туда не подвозят.

Зигмунт вернулся в гетто, мы обо всем написали в нашу газету, но никто не поверил. "Вы с ума сошли? - говорили нам, когда мы пытались убедить, что везут вовсе не на работы. - Неужто пошлют на смерть с хлебом? Загубить столько хлеба?!"

* * *

Погрузки в вагоны люди ожидали в школьном здании. Их вытаскивали оттуда по очереди, этаж за этажом; поэтому с первого этажа люди бежали на второй, со второго - на третий. Этажей было четыре, и наверху кончалась активность, бежать было некуда. На четвертом этаже был большой спортивный зал. Несколько сотен человек лежали на полу. Никто не стоял, никто не ходил, никто вообще не двигался, лежали молча, в полной апатии.

В зале была ниша. Там несколько власовцев, шесть, может, восемь, насиловали девушку. Они стояли в очереди и насиловали ее, а когда все кончилось, девушка вышла из ниши, прошла через зал, спотыкаясь о лежащих; бледная, голая, окровавленная, она села в угол. Люди все видели, но никто не сказал ни слова. Никто даже не шелохнулся, все по-прежнему молчали.

- Ты сам видел это или тебе рассказали?

- Видел сам. Я стоял в конце зала и все видел.

- Ты стоял в конце зала?

- Да. Я как-то рассказал об этом Эльжбете. Она спросила: "А ты? Что ты сделал?" - "Ничего, - ответил я, - да и вообще, я вижу, что нет смысла с тобой об этом говорить. Ничего ты не понимаешь".

- Не знаю, чего ты так разозлился. Эльжбета отреагировала как любой нормальный человек.

- Знаю. Знаю также, что нормальный человек должен делать в подобной ситуации. Когда насилуют женщину, нормальный человек бросается ее защищать, да?

- Если бы ты бросился один, они убили бы тебя. Но если бы поднялись все, то украинцы были бы обезврежены с легкостью.

- Нет, никто не встал. Никто не был в состоянии встать. Эти люди могли лишь ждать погрузки в вагоны. А почему мы об этом заговорили?

- Не знаю. Мы только что говорили о том, что надо было что-то делать.

- Да. И я крутился около Умшлагплац. Кстати, а та девушка жива! Честное слово. Вышла замуж, у нее двое детей, она очень счастлива.

- Ты крутился около Умшлагплац...

- ...и однажды я вывел Полю Лифшиц. А на следующий день Поля вернулась домой, увидела, что матери нет (ее уже вели в колонне на Умшлагплац); Поля бросилась вслед колонне, от улицы Лешно до Ставки, ее подбросил жених на рикше17 - чтобы успеть... и она успела. В последнюю минуту Поля смешалась с толпой и вместе с матерью вошла в вагон.

О Корчаке знают все. Да? Корчак был героем, он ведь добровольно пошел с детьми на смерть.

А Поля Лифшиц, которая пошла со своей матерью? Кто знает о Поле Лифшиц?

А ведь она, Поля, могла перейти на арийскую сторону, потому что была молода, красива, совсем не похожа на еврейку, и у нее было много шансов спастись".

* * *

"- Ты упоминал номерки на жизнь. Кто их раздавал?

- Всего было сорок тысяч номерков. Белые карточки с печатью. Немцы выдали их Совету и сказали: "Раздайте сами. У кого будет номерок, тот останется в гетто. Все остальные пойдут на Умшлагплац".

Это было в сентябре, за два дня до окончания акции. Главный врач нашей больницы, доктор Хеллер, получила несколько номерков, но заявила: "Я делить не буду".

Разумеется, разделить эти номерки мог любой врач, но все считали, что она даст номерок именно тем, кому больше всего нужно.

Послушай: "Кому больше всего нужно". А есть такая мера, по которой можно определить право на жизнь? Такой меры нет. К Хеллер стали ходить целые делегации, упрашивали, чтобы она согласилась, и она начала делить.

Дала номерок Фране. У Франи были мать и сестра. Всех собрали около улицы Заменхофа, всех с номерками, а вокруг толпились те, у кого их не было. Среди последних была мать Франи. Она не хотела отойти от дочери, а Франя должна была войти в колонну. Она повторяла: "Мама, ладно, иди уж, - и отталкивала ее рукой: - иди уж..."

Да, Франя выжила.

Позже она спасла несколько человек, одного парня вынесла на руках во время варшавского восстания и вообще вела себя достойно.

Такой номерок получила и старшая медсестра, Тененбаум. Она была подругой Беренсона, известного адвоката, защитника на брестском процессе18 . Дочь ее не получила номерок, и Тененбаум отдала ей свой, сказав: "Подержи минутку, я сейчас вернусь", пошла наверх и выпила флакон люминала.

Мы нашли ее на следующий день, она была еще жива.

Как считаешь, следовало ее спасать?

- А что случилось с дочерью, у которой остался номерок?

- Нет, ты ответь, должны ли мы были ее спасать?

Тося Голиборская говорила мне, что ее мать тоже приняла яд. "А этот кретин, мой шурин, - рассказывала она, - спас ее. Вы представляете, какой идиот? Спасти - только для того, чтобы через несколько дней отправить на Умшлагплац..."

- Когда началась акция по ликвидации гетто и с первого этажа нашей больницы стали вытаскивать людей, одна женщина наверху родила ребенка. Над ней склонились врач и медсестра. Когда ребенок родился, врач подал его медсестре. Та взяла его, положила на подушку и прикрыла другой; ребенок немного пошевелился и затих.

Девушке было девятнадцать лет. Врач ничего ей не сказал, ни слова, но медсестра сама знала, что делать.

Хорошо, что не спрашиваешь: "Жива ли она?" - как спрашивала о медсестре, что дала детям яд.

Да, жива. Она известный педиатр.

- А что случилось с дочерью Тененбаум?

- Ничего. Тоже погибла. Но прежде прекрасно прожила два месяца: у нее был возлюбленный, с ним она всегда была милой, веселой. Действительно, она очень хорошо прожила эти месяцы".

* * *

"- У Лейкина, полицейского, которого вы застрелили, родился после семнадцатилетнего ожидания сын, первый ребенок... Он думал, что своим усердием спасет его... Акция окончилась, ты выжил...

Недавно к тебе приходила одна дама, дочь заместителя коменданта Умшлагплац, его вы тоже застрелили.

Она приехала издалека.

"Зачем?" - спросил ты.

Она ответила, что хочет узнать, как все было; ты стал объяснять, что тот не хотел дать вам денег, его приговорили, тебе очень жаль...

"Сколько?" - спросила она.

Ты не помнишь. Двадцать тысяч, десять, вроде десять... "Это были деньги на оружие".

Она сказала, что ее отец потому не давал вам деньги, что они нужны были для нее: ее прятали на арийской стороне, а это стоило дорого.

Ты внимательно на нее посмотрел. "Глаза у вас голубые... И сколько нужно платить за ребенка с голубыми глазами? Две, две с половиной тысячи в месяц - разве это деньги для вашего отца?"

"А за револьвер?" - спросила она.

"Наверное, пять. Тогда еще пять".

"Значит, речь шла о двух револьверах. Или о четырех месяцах моей жизни", - произнесла она с горечью.

Ты заверил ее, что вы не проводили таких расчетов и что тебе действительно очень жаль.

Она спросила, знал ли ты ее отца. Ты ответил, что видел его на Умшлагплац каждый день, когда тот приходил на работу. Ничего плохого там на площади он не делал, просто считал людей, которых направляли в вагоны. Каждый день отправляли десять тысяч, и кто-то должен был их пересчитывать. Вот ее отец стоял и считал. Как всякий добросовестный чиновник: приходил на службу, начинал считать, когда цифра доходила до десяти тысяч, он заканчивал работу и возвращался домой.

Она спросила: действительно ли в этом не было ничего плохого?

"Конечно нет. Ведь он не бил, не пинал, не издевался. Просто произносил: один, два, три, сто, сто один, тысяча, две тысячи, три тысячи, четыре тысячи, девять тысяч один... Сколько понадобится времени, чтобы досчитать до десяти тысяч? Десять тысяч секунд, неполных три часа. Но так как это были люди, значит, их надо было разделить, установить по порядку и т. д., следовательно, времени уходило больше. Ровно в четыре часа транспорт отходил, и его работа кончалась. Все это, впрочем, не имеет значения, - снова повторил ты, - не за это мы его осудили, а за деньги. Ему определили срок, к которому он должен был их принести: восемнадцать часов. Он вернулся с работы, двое наших ребят красили рядом дверь, чтобы следить за квартирой и подать сигнал. Он вернулся пунктуально; наши прождали два часа, потом постучали, он открыл им дверь..."

Она спросила: "Как, по-твоему, очень ли он боялся и долго ли все продолжалось?"

Ты угостил ее сигаретой и заверил, что тот не успел испугаться. Смерть была быстрой и легкой, гораздо более легкой, чем у сотен других.

"Зачем же он открыл им дверь? - спросила она. - Зачем вернулся? Он мог не приходить, скрыться. Зачем он вернулся домой?"

"Ему, видимо, и в голову не приходило, что предупреждение было серьезным. Что те евреи, которых он все время пересчитывал, которые так спокойно, без малейшего протеста, позволяют это делать, вот эти евреи смогут решиться на нечто подобное".

"Но он и так погиб бы, - возразила она. - Почему же вы не позволили ему умереть достойно, осмысленно, по-человечески... И вообще, имели ли вы право выбирать ему смерть?"

Лицо ее покрылось красными пятнами, руки дрожали, а ты старался проявить как можно больше терпения.

"Мы выбрали смерть не вашему отцу. Мы выбрали ее для себя и для тех шестидесяти тысяч евреев, которые еще оставались в живых. Смерть вашего отца была итогом такого выбора... Итогом прискорбным, неприятным, поверьте, мне и в самом деле неприятно..."

И еще. Неправда, что смерть вашего отца не имела смысла. Напротив. После того приговора не было ни одного случая отказа в деньгах на оружие".

* * *

"- Почему ты стал врачом?

- Потому что я должен был продолжать делать то, что делал тогда. В гетто. Мы в гетто приняли решение от имени сорока тысяч человек - столько их оставалось в апреле сорок третьего. Мы решили, что больше добровольно на смерть не пойдут. Как врач я мог отвечать за жизнь одного человека - вот я и стал врачом.

Но было совсем не так. Кончилась война. Война, выигранная всеми. Но для меня война была проиграна, и мне по-прежнему казалось, что я что-то должен делать, куда-то идти, кто-то ждет меня, кого-то надо спасать. Эта мысль гнала меня из города в город, из страны в страну, но когда я приезжал, то оказывалось, что никто и не ждет, и некому помогать, и нечего делать; я вернулся (мне говорили: "Ты хочешь смотреть на те стены, мостовые, на пустые улицы?" - но я знал, что должен быть здесь и смотреть на все это), - итак, я вернулся, лег на кровать и лежал. Спал. Спал дни, недели. Время от времени меня будили, говорили, что я должен что-нибудь сделать с собой, - мне в голову пришла мысль об экономике, не помню почему. Но Аля записала меня на медицину. Я пошел учиться медицине.

Аля уже была моей женой. Я познакомился с ней, когда она пришла с патрулем, посланным доктором Свиталем из АК. Патруль должен был вывести нас из бункера на Жолибоже. Мы оказались там, на улице Промыка, после окончания варшавского восстания - Антек, Целина, Тося Голиборская и я. Это было в ноябре. (Улица Промыка идет вдоль Вислы, здесь была линия фронта, кругом все заминировано. Аля сняла туфли и прошла через заминированное поле босиком: она считала, что если идти босиком, то мины не взорвутся.)

Аля записала меня на медицину, я стал ходить на занятия, но ничего меня не заинтересовало. Когда мы приходили домой, я снова ложился на кровать. Все усердно занимались, а я лежал лицом к стенке. Тогда ребята стали рисовать на стенке разные вещи, чтобы я хоть что-нибудь запоминал. То желудок нарисуют, то сердце, все очень тщательно, с желудочками, предсердием, аортой...

Так продолжалось два года - за это время меня часто усаживали в какие-то президиумы...

- Ты имел статус героя?

- Что-то в этом роде. Часто просили: "Расскажите, пожалуйста, как все это было". Но я отмалчивался и в президиумах выглядел неважно.

Знаешь, что лучше всего я помню от этого времени?

Смерть Миколая. Члена "Жеготы"28 .Он был в нем представителем нашего подполья.

Миколай болел и умер.

Понимаешь, умер?! Обыкновенно, в больнице, в постели! Первый из известных мне людей умер, а не был убит. Накануне я навестил его в больнице, он мне сказал: "Пан Марек, если со мной что случится, то вот здесь, под подушкой, лежит тетрадь, там все сосчитано, до мелочи. Ведь могут спросить, так вы, пожалуйста, помните, сальдо в порядке, даже немного осталось".

Знаешь, о чем это?

Это была толстая тетрадь в черной обложке, где он всю войну записывал, на что мы тратим доллары. Доллары, которые нам сбрасывали на покупку оружия. Несколько долларов осталось и лежало в этой тетради.

- И ты отдал этот остаток с тетрадью профсоюзным деятелям в Америке, когда они принимали тебя в шестьдесят третьем?

- Понимаешь, я не взял ее из больницы. Рассказал о ней Антеку и Целине, помню, ужасно тогда смеялись. И над тетрадью, и над Михалом, что он так странно умирает на чистой постели. Мы просто давились от смеха, пока Целина нас не пристыдила.

- Потом перестали рисовать сердце на стене?

- Да.

Как-то попал я на лекцию, наверное, для того, чтобы подписать что-то в зачетке. Слышу, профессор говорит: "Если врач знает, как выглядят глаза больного, его кожа, язык, тогда он знает, что у него за болезнь". Мне это понравилось: я подумал, что болезнь - это своего рода мозаика, и если ее правильно сложить, то можно определить, что у человека внутри.

С тех пор я начал заниматься медициной, ну, а потом было то, с чего ты хотела начать. Но я понял это значительно позже: как врач я по-прежнему могу отвечать за человеческую жизнь.

- Почему, собственно, за жизнь?

- Наверное, потому, что все остальное мне кажется менее важным.

- Может, дело в том, что тогда тебе было двадцать лет? Если в таком возрасте приходится пережить самые важные мгновения, то потом трудно найти равноценное занятие.

- Понимаешь, в клинике, где я работал позже, стояла огромная пальма. Я иногда останавливался около нее и видел палату, где лежали мои больные. Тогда теперешних лекарств не было, не было препаратов, оборудования - и большинство моих пациентов были обречены. Моя задача заключалась в том, чтобы как можно больше из них спасти, - так вот, стоя у той пальмы, я вдруг осознал, что у меня такая же задача, как и там, на Умшлагплац. Тогда я тоже стоял у ворот и из толпы обреченных спасал единицы.

- Значит, всю жизнь так и стоишь у ворот?

- Именно так. И если я ничего не могу поделать, остается одно: гарантировать им комфортную смерть. Чтобы они не догадывались, не страдали, не боялись. Без унижения.

Нужно было обеспечить им такую смерть, чтобы они не превратились в тех. В тех, с четвертого этажа на Умшлагплац.

Мне говорили, что когда ты лечишь случаи банальные и неопасные, то делаешь это как бы по обязанности; настоящее вдохновление появляется тогда, когда начинается игра. Когда начинаются гонки со смертью.

В этом и заключается моя роль.

Господь Бог хочет погасить свечу, а я должен успеть ее заслонить, использовать Его минутную невнимательность. Пусть свеча погорит несколько дольше, чем решил Он.

Вот что важно: Он не всегда справедлив. И, конечно, приятно (если, разумеется, получается), если удастся Его перехитрить...


- Гонки с Господом Богом?! Какая гордыня!

- Видишь ли, тот, кто провожал других в вагоны, имеет право на свои счеты с Ним. Все прошли мимо меня, потому что я стоял у ворот от первого до последнего дня. Все четыреста тысяч человек прошли мимо меня.

Разумеется, каждая жизнь заканчивается одним и тем же, но речь идет об отсрочке приговора - на восемь, десять, пятнадцать лет. И это не так мало. Когда дочь Тененбаум, получив номерок, прожила три месяца, я полагал, что это много, поскольку за три месяца она успела узнать, что такое любовь. Девочки, которых мы лечили от стеноза и недостаточности сердечного клапана, успели вырасти, полюбить, родить детей, то есть они получили значительно больше, чем дочь Тененбаум.

Была у меня девятилетняя девочка, Урсула, она страдал стенозом двухстворки легочной артерии, сплевывала розовой пенистой мокротой, задыхалась; но детям тогда операций не делали. В Польше еще только-только стали делать операции на сердце. Девочка умирала, и я позвонил профессору, сообщив ему, что она вот-вот задохнется. Через два часа он прилетел на самолете и в тот же день ее прооперировал. Урсула быстро выздоровела, вышла из больницы, закончила школу... Иногда навещает нас, то с мужем, то разведенная, красивая, высокая, смуглая (ее несколько уродовало косоглазие, но мы организовали операцию у прекрасного окулиста, и глаза ее тоже в порядке).

Потом поступила к нам Тереза с сердечной недостаточностью, отекшая, как бочонок; девочка умирала. Когда отеки немного спали, она попросила: "Пожалуйста, выпишите меня". За все время к ней ни разу никто не пришел. Я пошел к ней домой - комната позади магазина, каменный пол; девочка жила вместе с матерью, тоже больной, и двумя младшими сестрами; она повторяла, что должна идти домой, мол, надо присматривать за ними, - а было ей всего десять лет. И ушла. Потом родила ребенка, после родов снова пришлось снимать отек легких; и, как прежде, едва начала дышать, заявила, что нужно идти домой, ухаживать за ребенком. Теперь она приходит к нам, рассказывает, что у нее есть все, чего она хотела, - дом, ребенок, муж, и самое главное - она покинула ту комнатушку за магазином.

Потом появилась Гражина из детского дома, отец алкоголик, умер в больнице для душевнобольных, мать больна туберкулезом. Я предупредил Гражину, что ей нельзя рожать. Но она родила, снова попала к нам с недостаточностью кровообращения. Она все слабеет и слабеет, не может работать, не может взять на руки ребенка, - но ходит с ним на прогулку с коляской, гордится, что у нее, как у всякой нормальной женщины, есть дитя. Муж ее очень любит, но не соглашается на операцию, мы не решаемся настаивать; Гражина гаснет у нас на глазах.

Может, я плохо рассказываю, но сегодня всех и не помню. Когда они у меня в больнице, когда им плохо, когда им необходима помощь - они все становятся для меня самыми близкими, я знаю о них все. Знаю, что у них дома каменный пол, отец пьет, мать душевнобольная, в школе сложности с математикой, муж совсем не тот, какого бы хотелось, в институте экзаменационная сессия, и ей приходится ехать на такси на экзамен вместе с медсестрой и лекарствами; я знаю все и об их сердце: что у нее слишком узкое клапанное отверстие или слишком широкое (при узком кровь не идет туда, куда нужно, при широком - ее, крови, слишком много); смотришь на нее - она так красива, хрупка, а кожа розового цвета, значит, у нее расширены мелкие сосуды кожи. А если бледная и на шее пульсирует артерия, значит, у нее недостаточность аортального клапана. Все знаешь о них, и они для тебя - самые близкие люди в течение нескольких дней смертельной опасности. Потом выздоравливают, возвращаются домой, и ты забываешь их лица; привозят новых, теперь самые главные - уже эти.

Несколько дней тому назад привезли семидесятилетнюю старушку с сердечной недостаточностью. Профессор прооперировал ее - операция была крайне опасной. Засыпая, старушка молилась: "Господи, благослови руки профессора и мысли врачей из Пирогова". ("Врачи из Пирогова" - это мы, я и Ага Жуховская.)

Ну скажи, кому еще, кроме моей больной, старушки, придет в голову молиться за мои мысли?"

Полностью здесь

За ссылку благодарю el_d
Tags: Вторая мировая война, ссылки, элегия
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 14 comments